Он посмотрел на нее в упор, испытующе.

Потом вдруг улыбнулся – ясно, дружественно:

– Жаль. Подедуктировали бы вместе. А еще больше жаль, сестрица, что вы не служите в сыске. У нас женщин-агентов немного, но каждая стоит десятка мужчин. Вы же с вашими способностями стоили бы сотни. Ладно, не буду вам мешать. Вы, кажется, читаете молитву?

Отошел к костру, и с этого момента его поведение переменилось, он стал прежним Сергеем Сергеевичем – умным и немного насмешливым собеседником, в разговорах с которым время понеслось и быстрей, и насыщенней.

Теперь Долинин предпочитал ехать не впереди, а рядом с повозкой. Иногда сгонял зытяка с козел, брал вожжи сам. Бывало, что и спешивался, ведя лошадь в поводу. Предложил раз и Пелагии проехаться верхом, но она отговорилась иноческим званием, хотя очень хотелось, как в далекие времена, сесть в седло по-мужски, сжать коленями горячие, налитые бока лошади, приподняться в стременах и припустить влет по мягкой, звонко причмокивающей земле…

Насмешливый тон Сергея Сергеевича монахиню не раздражал, скорее импонировал, потому что в нем совсем не было цинизма, столь распространенного в образованной части общества. Чувствовалось, что это человек с убеждениями, с идеалами и – что по нынешним временам уж совсем удивительно – человек глубокой, не суесловной веры.

Из-за соседства с печальным грузом беседа сначала всё крутилась вокруг жертвы.

От Долинина монашка узнала кое-какие подробности о грешной жизни «ловца душ».

Проповедовать новоявленный мессия, оказывается, начал не столь давно – года два тому, однако успел обойти чуть не половину губерний и обзавелся немалым числом последователей, преимущественно самого простого звания. Толпами «найденыши» не собирались, массовых шествий не устраивали, однако внимания обращали на себя много – и своими бело-синими хламидами, и демонстративным неприятием христианства вкупе с православной церковью. При этом смысл Мануйлиной проповеди, как это обычно бывает у душесмутителей, поднявшихся из темной гущи народа, был туманен и логическому изложению не поддавался. Что-то такое, направленное против воскресного дня, священнослужителей, икон, колокольного звона, воинской повинности, свиноедства, еще невнятное прославление еврейства (хотя самих евреев Мануйла, если он вправду происходил из медвежьего угла Заволжской губернии, здесь и видеть-то не мог) да всякая прочая чушь.

В конце концов, рассказывал Долинин, бродячий проповедник заинтересовал самого обер-прокурора Победина, по долгу службы зорко следящего за всякого рода ересями. Сановник призвал к себе лапотного мужика и затеял с ним духовную дискуссию. («Константин Петрович любит духовное единоборство с еретиками, только чтоб непременно побеждать, в соответствии с фамилией», – усмехнулся Сергей Сергеевич, рассказывавший этот случай в комическом ключе, но, впрочем, безо всякой язвительности.) А Мануйла, не будь дурак, выждал, пока прекраснодушный обер-прокурор обернется к образу Спасителя перекреститься, да и стибрил со стола золотые часы с алмазами, подаренные Победину самим государем. Был уличен в краже, отведен в участок. Однако Константин Петрович пожалел бродягу и отпустил на все четыре стороны. «Даже сфотографировать не успели или бертильонаж сделать, а насколько это облегчило бы сейчас мою задачу!» – с сожалением вздохнул рассказчик, а заключил словами:

– Лучше б не выпускал, всепрощенец несчастный. Сидел бы Мануйла в кутузке, да жив был.

– Грустная история, – сказала Пелагия, дослушав. – А грустнее всего то, что православие, казалось бы, природная наша религия, многим из русских людей не дает душевного утешения. Не хватает в ней чего-то для простого сердца. Или же, наоборот, есть что-то примесное, неправдивое – иначе не шарахались бы люди от нашей церкви во всякие нелепые ереси.

– Есть. Всё в нашей вере есть, – отрезал Долинин, и с такой неколебимой уверенностью, которой Пелагия от этого скептика не ожидала.

Реплика монахини отчего-то разволновала следователя. Он некоторое время колебался, а потом, покраснев, сказал:

– Я вот вам расскажу… про одного человека историйку… – Сдернул пенсне, нервно потер переносицу. – Да что уж там про «одного» – про меня история. Вы умная, всё равно догадаетесь. Вы, сестра, второе существо на свете, кому мне захотелось рассказать… Не знаю почему… Нет, вру. Знаю. Но не скажу, не важно. Захотелось, и всё.

С Сергеем Сергеевичем что-то происходило, он волновался всё сильней и сильней. Пелагии это состояние в людях было знакомо: носит в себе человек нечто, жгущее душу, терпит, сколько может, иной раз годами, а потом вдруг возьмет и первому встречному, какому-нибудь случайному попутчику самое больное и выложит. Именно что случайному, в этом вся соль.

– Обычная история, даже пошлая, – начал Долинин, кривовато усмехаясь. – Таких историй вокруг полным-полно. Не трагедия, а так, сюжетец для скабрезного анекдота про мужа-рогоносца и блудливую жену… Была у одного человека (который перед вами, но я уж лучше в третьем лице, так приличнее) молодая и прекрасная собой жена. Он ее, разумеется, обожал, был счастлив и полагал, что она тоже счастлива, что проживут они вместе до гроба и, как говорится, скончаются в один день. Ну, не буду рассусоливать – материя известная… И вдруг – гром среди ясного неба. Полез он за какой-то ерундой в ее ридикюль… Нет, я лучше уточню, потому что это еще подчеркнет пошлость и комизм… Ему, дураку, пудреница понадобилась, прыщ присыпать, поскольку предстояло важное выступление в суде, а тут, понимаете, прыщ на носу, неудобно. То есть это мне тогда казалось, что выступление на процессе – штука очень важная, – перешел-таки с третьего лица на первое Сергей Сергеевич. – До той минуты, пока я в ридикюле записочку не обнаружил. Самого что ни на есть пикантного свойства.

Пелагия ахнула.

– Я же говорю, история пошлейшая, – оскалился Долинин.

– Нет, это не пошлость! – воскликнула монашка. – Это худшее из несчастий! А что часто случается, так ведь и смерть не редкость, но никто ее, однако, пошлой не называет. Когда единственный на всем свете человек предает, это еще хуже, чем если б он умер… Нет. Это я греховное сказала. Не хуже, не хуже.

Пелагия побледнела и два раза резко качнула головой, словно отгоняя какое-то воспоминание или видение, но Сергей Сергеевич на нее не смотрел и, кажется, даже не слышал возражения.

Продолжил прерванный рассказ:

– Бросился я к ней требовать объяснений, а она вместо того, чтобы прощения просить или хоть соврать, говорит: «Люблю его, давно люблю, больше жизни. Не решалась тебе сказать, потому что уважаю и жалею, но раз уж так вышло…» Оказался наш давний знакомый, друг семьи и частый гость… Богат, хорош собою, да еще и «сиятельство». Долго ли, коротко ли, переехала она к нему. Я совсем голову потерял. Какая там служба, какие важные процессы, если мир рушится… Никогда бы не подумал, что могу униженно умолять, рыдать и прочее. Смог, преотличным образом смог! Только всё впустую. Жена моя – существо доброе, сострадательное. Когда я рыдал, она вместе со мной слезы проливала. Я на колени, и она тоже сразу – бух! Так и ползаем друг перед дружкой. «Ты меня прости», «Нет, это ты меня прости», ет цетера, ет цетера. Однако при всей сострадательности дама она твердая, с важного не сдвинешь – это я и раньше в ней знал. И уважал. Конечно, и теперь не сдвинулась, только зря я терзал ее и себя. А однажды, воспользовавшись тем, что я разнюнился (здесь в голосе Сергея Сергеевича впервые прорвалось прямое ожесточение), она выпросила у меня отдать сына. Я отдал. Надеялся благородством и жертвенностью впечатлить. И впечатлил. Только вернуться ко мне она всё равно не вернулась… И знаменитый проект, реформаторский-то, написал я именно тогда. С тайной, почти безумной целью. Нарушил все субординации, тон взял предерзкий. Думал: выгонят со службы – так уж все равно, пускай одно к одному. А ну как вознесусь, карьеру сделаю? Ведь мысли-то неглупые, государственные, давно выстраданные… Сначала и вправду от должности отстранили. Я не содрогнулся, даже удовлетворение испытал. Ну, так тому и быть, думаю. У меня, видите ли, как раз в ту пору один план созрел.